Хосе Ортега-и-Гассет: Человек и люди


I. Смятение и самоуглубленность


    Дело вот в чем: в наши дни люди постоянно говорят о законах и правах, о государстве, о национальном и об интернациональном, об общественном мнении и общественных полномочиях, о правильной и неправильной политике, о пацифизме и милитаризме, об отечестве и о человечестве, о социальной справедливости и несправедливости, о коллективизме и капитализме, о социализации и либерализации, об авторитаризме, о личности и о коллективе и так далее и тому подобное. И не только говорят-будь то в газетах, на дружеских вечеринках, в кафе, в кабачках,-но и спорят. И не только спорят, но и сражаются за то, что стоит за этими словами. И в этих сражениях люди, случается, гибнут от рук друг друга-сотнями, тысячами, миллионами. Было бы наивно полагать, что мои последние слова содержат намек на какой-либо определенный народ. Полагать так было бы наивно, поскольку значило бы, что подобные кровавые заботы-удел обитателей каких-либо отдельных уголков нашей земли, тогда как они, скорее, явление всеобщее и прогрессирующее, которому не подвержены лишь очень немногие европейские и американские народы. Разумеется, схватка эта в каждом отдельном случае будет жестокой в большей или меньшей степени, и, возможно, даже найдется народ с поистине гениальным самообладанием, необходимым, чтобы свести к минимуму наносимый ущерб, поскольку, конечно, ущерб этот не является неизбежным. Но избежать его очень не просто. Очень не просто потому, что для этого потребуется объединение и взаимодействие многих, разнообразных по качеству и значению факторов-от блестящих доблестей до нехитрых предосторожностей.
     Одна из таких предосторожностей, нехитрых, повторяю, но необходимых, если какой-либо народ хочет пройти невредимым сквозь жестокие испытания, состоит в том, чтобы достаточное число людей уяснило себе, что все эти идеи, назовем их так, идеи, вокруг которых ведутся разговоры, споры, разыгрываются сражения и льется кровь,-что все они до смешного запутанны и в высшей степени расплывчаты.
     Об этих проблемах говорят и говорят, однако разговоры не вносят в них ни малейшей ясности, без которой сам процесс говорения оказывается вредным. Разговоры почти никогда не остаются без последствий, а так как о вышеупомянутых предметах говорят уже давно (много лет все разговоры так или иначе сводятся к ним), то и последствия, очевидно, должны быть серьезными.
     Одно из величайших несчастий нашего времени - в разительном несоответствии между важностью, которую имеют ныне эти проблемы, и грубой понятийной путаницей во всем, что с ними связано.
     Заметьте, что все эти идеи-идея закона, права, государства, интернациональности, коллективности, авторитарности, свободы, социальной справедливости и т.д.-если и не явно, то по крайней мере скрыто всегда включают в себя как основную составную часть идею социальную, общественную. Если она не ясна, то и эти идеи теряют смысл, и разговоры о них превращаются в обычное пустословие. Итак, признаемся ли мы в этом открыто или нет, но неподкупный голос, звучащий внутри, твердит, что представления наши об этих проблемах самые расплывчатые, неточные, смутные или попросту нелепые. И, к сожалению, грубая путаница во всем, что касается данных предметов, царит не только в умах простых людей, но и в научной среде, и вы не сможете указать несведущему человеку хотя бы одну книгу, которая действительно помогла бы ему привести в систему и усовершенствовать свои понятия в области социологии.
     Никогда не забуду, как изумлен и сконфужен я был, когда, много лет тому назад, сознавая свое невежество по этому вопросу, я, полный надежд, пустился в открытое море социологической литературы и столкнулся с невероятным фактом, а именно: в книгах по социологии не говорится ничего определенного о том, что же такое социум, что такое общество. Более того, прочитав эти книги, вы не только не найдете в них точного определения социального, общественного, но и обнаружите, что их авторы-господа социологи-даже не попытались хоть сколько-нибудь серьезно уяснить себе природу элементарных явлений, составляющих факты общественной жизни. Даже работы, которые, судя по названию, притязают на то, чтобы изложить самую суть дела, в дальнейшем уклоняются от этого, я бы сказал, небессознательно. Словно боясь обжечься, они едва касаются этих явлений, без которых, повторяю, невозможно дальнейшее исследование, чтобы затем (единственное исключение, и то с оговорками, составляет Дюркгейм) с завидным бесстрашием пуститься в рассуждения по поводу пугающе конкретных аспектов человеческого общежития.
     Я, естественно, не могу сейчас продемонстрировать вам это, поскольку подобное предприятие отняло бы время, которого в нашем распоряжении и без того немного. Ограничусь простым статистическим наблюдением, которое, по-моему, говорит само за себя.
     Первое. Труды Огюста Конта, легшие в основу социологической науки, составляют в общей сложности более пяти тысяч набранных мелких шрифтом страниц. Так вот: среди них мы не найдем и одной, в которой говорилось бы о том, что именно подразумевает Огюст Конт, говоря об обществе.
     Второе. Книга, в которой эта наука, или псевдонаука, одерживает свою первую победу на интеллектуальном поприще-"Начала социологии" Спенсера, публиковавшиеся в промежутке с 1876 по 1896 год,- насчитывает не менее двух с половиной тысяч страниц. Из них автор не посвящает и полусотни строк вопросу, что же такое эти странные реальности-общества, о которых трактует пухлый том.
     Наконец, недавно появилась книга Бергсона (в прочих отношениях-прелестная) под названием "Два источника морали и религии". Под этим названием, скорее из области гидравлики, которое уже само по себе достаточно живописно, на трехстах пятидесяти страницах скрывается социологический трактат, где ни в одной строчке автор так и не поведал нам по всей форме, что же представляют собой общества, о которых он рассуждает. Из этой книги, что верно, то верно, мы выходим, как из леса, отряхиваясь и отмахиваясь от облепивших нас муравьев и пчел, поскольку, чтобы объяснить нам странную природу человеческих сообществ, автор отсылает нас к гипотетическим сообществам животного мира-улью и муравейнику, о которых, думается, мы знаем еще меньше, чем о собственном.
     Это ни в коей мере не означает, что в данных работах, как и в некоторых других, нет иногда поистине гениальных прозрений в отношении социологических проблем. Но из-за отсутствия элементарной ясности эти находки остаются вещью в себе, недоступной для рядового читателя. Чтобы они смогли принести пользу, мы должны сделать то, чего не сделали их авторы: попытаться выявить эти первичные, элементарные явления и путем бескомпромиссного анализа точно определить природу социального, природу общественного. Авторы, не сделавшие этого, напоминают гениальных слепцов, на ощупь постигающих реальность, с которой они случайно столкнулись, но оказались не в силах ее увидеть и тем более объяснить нам ее суть. Таким образом, наше общение с ними напоминает разговор слепого с хромым.
     - Как поживаешь, человече?-спросил слепой у хромого.
     - Как видишь, дружище...-ответил тот.
     Если подобное происходит с учителями социологической мысли, то вряд ли стоит удивляться, что публика поднимает такой шум вокруг этих вопросов. Когда людям неясно, что именно они собираются сказать, они не замолкают, а, напротив, высказывают свои чувства в превосходной степени, то есть-кричат. А крик-звучная преамбула агрессии, войны, кровопролития. "Dove si grida non ё vera scienza",-говорил Ленардо. "Не ищи истины там, где кричат".
     Вот как случилось, что социология, оказавшись несостоятельной, взбудоражив умы туманными идеями, стала одной из язв нашего времени. Социология, надо признаться, оказалась не на высоте времени; время же, оказавшись без поддержки, стремительно приходит в упадок.
     Если все это так, то не кажется ли вам, что для того, чтобы не совсем уж даром тратить время наших коротких встреч, нам следует попытаться хотя бы несколько уяснить себе, что же такое социальное, общественное? Большинство не знает об этом почти или совсем ничего. Я со своей стороны не уверен, что нахожусь в ином положении. Почему бы не объединить наши незнания? Почему не организовать некое анонимное общество с солидным капиталом невежества и, по возможности избегая педантства, взяться за дело, повинуясь живящему стремлению к ясности, испытывая радость познания-добродетель, которая понемногу утрачивается в Европе,-ту радость, которую пробуждает в нас надежда вдруг узреть очевидное?
     Итак, отправимся вновь на поиски светлых мыслей. То есть-истин.
     Очень немногие народы в наши дни- и до того, как разразилась эта жестокая, непримиримая война, начинавшаяся так странно, словно она никак не хотела начинаться,-очень немногие народы, повторяю, в последнее время живут в спокойном окружении, когда возможен самостоятельный выбор, когда можно углубиться в размышления. Почти весь мир-в смятении, а смятенный человек лишается своего самого существенного качества: способности размышлять, способности углубляться в себя, чтобы достичь согласия с собой и выяснить, во что же он действительно верит, что он действительно ценит и что ненавидит. Смятение помрачает его рассудок, ослепляет его, заставляет действовать механически, исступленно, как сомнамбула.
     Нигде, кроме как в зоологическом саду, перед клеткой с нашими близкими родственниками-обезьянами, мы не сумеем с такой очевидностью понять, что способность к размышлению-существеннейший атрибут человека. Пернатые и моллюски слишком далеки от нас, и, сравнивая себя с ними, мы подметим только самые грубые, абстрактные и мало что говорящие различия. Но обезьяна так похожа на нас, что мы поневоле вынуждены будем изощряться, чтобы обнаружить различия более конкретные и плодотворные.
     Если нам удастся простоять какое-то время неподвижно, наблюдая сценки из обезьяньей жизни, то скоро, сама собой, нам бросится в глаза одна совершенно ошеломляющая подробность. А именно: мы заметим, что эти маленькие исчадия ада беспрестанно начеку, в постоянном беспокойстве ловят все поступающие извне сигналы, неустанно вглядываются и вслушиваются в происходящее вокруг, словно боясь, что оттуда им все время грозит опасность, на которую нужно, не размышляя, отвечать бегством или укусом- мгновенным, как выстрел, мускульным рефлексом. Окружающее действительно вызывает у этих животных постоянный страх и в то же время содержит в себе постоянные соблазны-соблазны, против которых они не могут устоять, перед которыми все механизмы подавления и торможения бессильны так же, как и перед чувством страха. И в том, и в другом случае над животным властвуют предметы и события окружающего мира: они управляют им как безвольной марионеткой. Животное не способно распоряжаться своим существованием; поглощенное происходящим вокруг, оно живет не собой, а чем-то другим, чем оно. Наше слово "другой" восходит к латинскому "alter"* ( Другой. чужой, иной (лат). ). Таким образом, утверждение, что животное существует не собой, а другим и это другое, иное помыкает им и тиранит его, равнозначно утверждению, что животное существует постоянно самоотчужденным, переиначенным, что основа его жизни-в исступленном смятении.
     Глядя на эту жизнь, обреченную неустанной тревоге, мы в конце концов восклицаем про себя: "Что за мученье!" И тем самым, даже не отдавая себе отчета, в простоте душевной формулируем существеннейшую разницу между человеком и животным. Ибо в этих словах выражена та странная, ничем не обоснованная усталость, которую мы испытываем, лишь только вообразив, что нам вдруг пришлось бы жить подобно этим существам, внимание которых мучительно и неустанно приковано к окружающему. Значит ли это, что человек, к счастью, в отличие от животного не является пленником вещей, не окружен тем, что его пугает и что его завораживает; разве неумолимая жизнь не заставляет его поневоле заботиться об окружающем? Безусловно, нет. Но с одной лишь существенной разницей: время от времени человек может отвлечься от непосредственных забот о вещном, вырваться из его цепких объятий, отрешиться от него и, подавив в себе способность восприятия-факт невероятный для животного мира,-повернуться, скажем так, к жизни спиной, уйти в себя, прислушаться к своему внутреннему миру, или, что то же, заняться самим собой, а не другим, не окружающим.
     Для обозначения этой операции мы пользуемся словами "думать", "размышлять", которые, как старые, стершиеся в слишком долгом обращении монеты, уже не могут ярко выразить заключенную в них мысль. Но за этими выражениями скрывается самое удивительное: способность человека тайно, на время, покидать мир и уходить в себя, или-воспользуемся для этого замечательным словом, существующим только в нашем языке,-"самоуглубляться".
     Заметьте, что эта чудесная способность человека временно освобождаться от рабства вещей подразумевает две весьма различные возможности: первая- возможность более или менее надолго отрешаться от окружающего без роковых последствий; и вторая- возможность найти укрытие на время этих тайных отлучек. Бодлер отозвался об этой способности с жеманностью романтического денди, когда, отвечая на вопрос, где бы он предпочел жить, сказал: "Где угодно, лишь бы не в этом мире!" Но мир-нечто сугубо внешнее, абсолютное вне, не допускающее ничего вне себя. Единственное, что находится вне этого вне, и есть скрытый внутренний мир человека-"intus",-его самость, состоящая главным образом из идей.
     Ибо идеи обладают одним необычнейшим качеством, а именно-лишены определенного местоположения в мире, не помещаются в какой-либо конкретной точке, хотя бы мы и помещали их символически в голове либо, как греки гомеровских времен, в сердце, а до Гомера-в печенке или в диафрагме. Так или иначе, идеи, вынужденные по нашей воле то и дело менять свое символическое обиталище, всегда располагаются в одной из внутренних полостей; иными словами, во внутренностях, в человеческом нутре, хотя нутро это всегда достаточно относительно. Таким способом мы даем материальное выражение-ибо иного дать не можем-нашему предположению об идеях как о чем-то, что не находится в какой-либо определенной точке пространства, о чем-то чисто внешнем, но что в сопоставлении с внешним миром является иным миром, из мира исключенным,-миром внутри нас.
     Вот почему внимание животного всегда приковано к окружающему, к происходящему вовне. Ибо, даже если исходящие оттуда опасности и соблазны ослабнут, животное все равно будет им подвластно, подвластно внешнему миру- другому, чем оно само; ибо животное не может уйти в себя, поскольку внутри него нет уголка-"chez soi", где оно могло бы уединиться и отдохнуть.
     Животное-это смятение в чистом виде. Самоуглубленность ему недоступна. Поэтому, когда внешний мир перестает угрожать ему или заигрывать с ним; когда ему дается передышка; короче говоря, когда другое перестает управлять им, бедное животное как бы прекращает существовать; оно засыпает. Отсюда эта поразительная способность животных пребывать в дремотном состоянии, их нечеловеческая сонливость, отчасти дающая себя знать в первобытном человеке, и, напротив, растущая склонность цивилизованного человека к почти постоянному бодрствованию, к бессоннице- иногда выходящей из-под контроля, страшной,- которая так угнетает людей активной внутренней жизни. Всего несколько лет назад мой близкий друг Шелер-один из наиболее плодовитых умов нашего времени, неиссякаемый источник новых идей,-умер от бессонницы.
     Но, само собой разумеется, и здесь мы впервые сталкиваемся с тем, с чем нам еще не раз придется сталкиваться на протяжении нашего извилистого и запутанного курса, затрагивая все более глубокие пласты и в силу все более точных и эффективных доводов (те, что я привожу сейчас, не претендуют ни на то, ни на другое),-само собой разумеется, что обе эти способности: отвлекаться от мира и погружаться в себя-не даются человеку даром. Мне хочется особо подчеркнуть это для тех, кто занимается философией: это не готовые дары. Ничто из составляющего основу жизни не было подарено человеку. Все это он должен был добыть себе сам.
     А потому, если человек и пользуется привилегией временами освобождаться от вещного мира и находить отдых в самом себе, то происходит это постольку, поскольку своими усилиями, трудом и идеями, направленными на мир вещей, он пересоздал его и образовал вокруг себя безопасную среду, всегда ограниченную, но всегда, или почти всегда, расширяющуюся. Это особое порождение человека-техника. Благодаря ей и соответственно степени ее развития человек может углубляться в себя. Но и наоборот: человек вооружился техникой, научился изменять окружающее в своих целях потому, что использовал каждую возможность, каждую свободную минуту, чтобы самоуглубиться, выковать внутри себя мысли о мире, о вещах и своем отношении к ним, чтобы составить план атаки на обстоятельства, а в итоге-выстроить свой внутренний мир. Из глубины этого внутреннего мира он возвращается к миру внешнему. Но он возвращается в него как главное действующее лицо с той самостью, которой раньше не обладал, со своим планом боевых операций-не для того, чтобы подчиниться власти вещного, а самому властвовать над ним, чтобы навязать вещам свою волю в соответствии со своим замыслом, чтобы осуществить в этом внешнем мире свои идеи и сформировать облик Земли в соответствии с запросами своего внутреннего мира. Возвращаясь к миру внешнему, он далек от того, чтобы утратить самого себя; напротив, он несет свое "я" в чуждый мир, властно и энергично навязывает его вещам-словом, делает так, что противостоящий ему мир мало-помалу уподобляется ему самому. Человек очеловечивает мир, напитывает, насыщает его своей идеальной сущностью, и, может статься, в какой-то день, один из многих, этот ужасный внешний мир окажется настолько преисполнен человечности, что наши потомки будут бродить по нему, как мы сейчас бродим по тропинкам нашей души, может статься, что мир, не переставая быть таковым, превратится в некое подобие материализовавшейся души и, как в шекспировской "Буре", Ариэль, этот дух из мира Идей, будет управлять ветрами*

Я не уверен, что все будет именно так-подобная уверенность свойственна прогрессистам; я же, как выяснится в дальнейшем, отнюдь не прогрессист; но заявляю, что так может быть. Не подозревайте меня, исходя из моих слов, также и в идеализме. Я не идеалист и не прогрессист! Как раз напротив, идея прогресса и идеализм-эти такие внушительные, такие обаятельные и исполненные благородства слова-мои заклятые враги, поскольку в них я вижу два, возможно, величайших греха последних двухсот лет, две крайние формы безответственности Но оставим эту тему, чтобы вернуться к ней в свое время, и с легким сердцем двинемся вперед.
.
     Думается, что в настоящий момент мы можем представить себе, пусть приблизительно и схематично, путь человечества, увиденный в таком ракурсе. Постараемся сделать это в сжатой форме, вспоминая и подытоживая сказанное раньше.
     Человек не меньше, чем животное, погружен в мир, окружен вещами, подчинен внешним обстоятельствам. Вначале его жизнь мало чем отличается от животной: она подвластна окружающему, она-лишь деталь вещного мира. Однако, едва лишь мир ослабляет хватку, человек, собрав все свои силы, достигает мгновенной концентрации, уходит в себя, то есть мучительно пытается сосредоточиться на возникающих в нем идеях, вызванных вещами и относящихся к их поведению, к тому, что один из философов впоследствии назовет "бытием вещей". Речь идет пока о самом грубом представлении о мире, но оно уже позволяет набросать приблизительный план обороны, заранее рассчитать свое поведение. Но ни окружающее не позволяет затянуться этой передышке, ни сам первобытный человек, даже при благоприятных условиях, не смог бы больше нескольких минут или даже секунд выдержать это судорожное напряжение внимания, концентрацию мысли на таком неосязаемом и призрачном предмете, как идеи. Эта сосредоточенность на внутреннем, то есть самоуглубление, в высшей степени противоречит биологической природе. Не одна тысяча лет понадобилась человеку, чтобы немного-хотя бы немного- развить в себе способность сосредоточиваться. Гораздо более естественно для него-рассеяться, раствориться во внешнем, подобно обезьяне, живи она на приволье или в клетке зоопарка.
     Падре Шевеста, путешественник и миссионер, первый этнограф, специализировавшийся на изучении пигмеев-этой, возможно, древнейшей известной нам разновидности человека,-на поиски которых он отправлялся в самые глухие уголки тропических лесов,- падре Шевеста, совершенно незнакомый с моими взглядами, которые я вам излагаю, и описывавший только то, что видел сам, пишет в своей последней книге, вышедшей в 1952 году, о карликовом народе из Конго "Bambuti, die Zwerge des Congo" (- "Бамбути, пигмеи Конго" (нем.) ).
     "Способность концентрировать внимание полностью отсутствует у них. Поглощенные беспрестанной чередой внешних впечатлений, они не могут сосредоточиться на себе, что является непременным условием любого обучения. Сидеть на школьной скамье для этих человечков-невыносимая пытка. Таким образом, работа миссионера и наставника среди них оказывается крайне сложной".
     Но даже эта примитивная, грубая способность к пусть минутному самоуглублению коренным образом отличает человеческую жизнь от животной. Ибо теперь человек, неразвитый, первобытный человек снова погрузится в вещный мир, но уже сопротивляясь ему, не давая полностью подчинить себя. Он несет в себе план действий против него, представляет, как можно обращаться с ним, изменять его формы, чтобы преобразить окружающее хотя бы минимально-настолько, чтобы мир ослабил хватку и, следовательно, все чаще предоставлял ему досужие минуты для самоуглубления, и так-по возрастающей.
     Таким образом, на протяжении всей истории человечества, в форме каждый раз все более сложной и насыщенной, циклически повторяются три момента: первый, когда человек чувствует себя погибшим, потерянным в вещном мире; это-стадия смятения; второй, когда он, совершив энергичное усилие, погружается в себя, чтобы выработать идеи о вещах и о возможном овладении ими; это-стадия самоуглубления, "vita contemplativa" ( Созерцательная жизнь {лат.)), как называли ее римляне, "Theoreti-kos bios" ( Теоретическая жизнь {греч.).) греков, то есть теория, и, наконец, третий-когда человек снова погружается в мир, чтобы действовать в нем по заранее составленному плану; это стадия действия, активной жизни, "praxis" ( Практическая деятельность (греч.).).
     Из этого следует, что о действии можно говорить лишь в той мере, в какой оно направляется предшествующим созерцанием, и наоборот, самоуглубление- это лишь замысел предстоящего действия.
     Таким образом, предназначение человека, прежде всего, в действии. Мы живем не чтобы мыслить, а, наоборот, мыслим, чтобы выжить. И, думается мне, в этом первостепенно важном пункте пришла пора самым решительным образом опровергнуть предшествующую философскую традицию, утверждавшую, что мысль, во всех смыслах этого слова, была дана человеку раз и навсегда как некая способность, постоянно находящаяся в его распоряжении, дар, которым можно пользоваться легко и просто, как птице-способность летать, а рыбе-плавать.
     Если это живучее предубеждение истинно, значит, мышление для человека такая же естественная стихия, как вода для рыбы. К сожалению, подобная точка зрения лишает нас возможности понять тот ни с чем не сравнимый драматизм, который составляет необходимое условие человеческого существования. Поскольку если мы хотя бы на минуту, чтобы лучше понять друг друга, согласимся с традиционным взглядом на мышление как на характерное свойство человека- вспомните о человеке, разумном животном,-и, следовательно, человек окажется-как то полагал гениальный отец философии Декарт-мыслящей вещью, то выяснится, что человек, будучи однажды и на веки вечные наделен даром мышления, владея им как чем-то безусловным и неотчуждаемым, всегда будет уверен, что он-человек, так же как рыба, в действительности, не сомневается, что она-рыба. Вот здесь- то и кроется величайшая, роковая ошибка. Человек никогда не уверен, что сможет воспользоваться мыслительной способностью, имеется в виду-воспользоваться ею адекватно; ведь мысль есть мысль, лишь поскольку она адекватна. Или, в более грубой форме: человек никогда не уверен, что прав, что он "угодил в точку". Вывод же из этого поистине страшен, а именно: из всех существ во вселенной человек-единственный, кто никогда не может быть действительно уверен, что он- человек, как тигр уверен в том, что он-тигр, а рыба-что она рыба.
     Мышление отнюдь не было дано человеку изначально, и суть дела-суть, которую я сейчас могу лишь декларировать, а не обосновать,-в том, что ему пришлось мало-помалу вырабатывать, формировать его, мышление, в себе, взращивать и культивировать, трудясь на протяжении тысячелетий, и даже сейчас работа эта далеко еще не окончена. Мышление не только не снизошло на человека само собой, но, даже преодолев немалый исторический путь, он смог лишь в незначительной степени и в очень несовершенной форме развить в себе то, что мы в обычном смысле слова понимаем под мышлением. Но даже и достигнутое, в силу его приобретенной, а не врожденной природы, мы всегда рискуем утратить и часто уже теряли-и не раз-в прошлом и вновь готовы потерять сегодня. В этом смысле, в отличие от прочих обитателей вселенной, человек никогда не является наверняка человеком, поскольку быть человеком именно и означает риск перестать быть таковым; человек-воплощенная проблема, сплошная и весьма рискованная авантюра, или то, что я и называю, по сути, драмой! Поскольку драма существует лишь тогда, когда неизвестно, что будет дальше, когда каждое мгновение таит опасность и полно трепета. В то время как тигр не может перестать быть тигром, не может лишиться своей тигриности, человек живет, постоянно рискуя утратить человечность. Будущее человека не только проблематично и непредсказуемо, как у других животных; иногда ему случается и вовсе не быть человеком. И это так не только в абстракции и применительно ко всему человечеству, но и в отношении каждой личности. Любому из нас всегда грозит опасность не быть самим собой- единственным и неотделимым от своего "я". Большая часть людей постоянно предает это самое себя, стремящееся быть, и, говоря начистоту, наша личность, наша индивидуальность и есть тот персонаж, который никогда не воплощается до конца, некая волнующая утопия, некий тайный миф, который каждый из нас хранит в самой глубине души. Поэтому так понятна известная заповедь, в которой выразилась вся героическая этика Пиндара: enoio wn eigi

Сайт создан в системе uCoz
-"стань тем, кто ты есть".
     Таким образом, сомнение-основа человеческого бытия. Как прекрасно выразил это один знатный бургундец XV века в своем до хрупкости утонченном афоризме: "Rien n'est sur que la chose incertaine"-"Только мнимое - несомненно".
     Все приобретенное человечеством ненадежно. Даже то, что кажется нам устоявшимся и прочным, может быть утрачено всего лишь несколькими поколениями. Так называемая цивилизация: все эти материальные и моральные удобства, все эти развлечения, все эти приюты для престарелых, все эти вошедшие в обиход добродетели и нормы, с которыми мы привыкли считаться и которые на деле представляют всего лишь систему мер и средств безопасности, которые человек выдумал вместо спасательного плота на случай кораблекрушения, каковым и является изначально вся его жизнь,- все эти меры безопасности не могут предохранить ни от одной опасности, поскольку при малейшей небрежности в мгновение ока выскользнут из рук и растают как дым. История рассказывает нам о бесчисленных поворотах вспять, упадке и вырождении. Но нигде не сказано, что невозможны и более крутые повороты, чем те, что известны доныне, включая и самый крутой, при котором человеческое полностью улетучится из человека и он молчаливо воссоединится с животным миром, полностью и окончательно утратив свой облик. Судьба культуры, предназначение человека зависят от того, насколько будет живо в нас сознание драматичности нашего положения и насколько чутки окажемся мы к противоречивому голосу души, нашептывающему, что единственно несомненным является мнимое.
     Немалая доля сегодняшних душевных терзаний западного человека-следствие того, что за последние сто лет-и, быть может, впервые в истории-человек почувствовал себя в безопасности. Хотя в безопасности, безусловно, может считать себя лишь мсье Омэ, фармацевт, беспримерный продукт прогрессизма! Основная мысль прогрессизма сводится к утверждению, что человечество-нечто абстрактное и безответственное, не существовавшее до тех пор, пока его не выдумали,-не только движется по пути прогресса, что очевидно, но и обязано по нему двигаться. Эта идея, подобно хлороформу, усыпила в европейцах и американцах ощущение риска, составляющее человеческую суть. Поскольку если прогресс человечества неизбежен, то, предоставив всему идти своим чередом, сняв с себя всякую ответственность, мы можем, как гласит поговорка, плевать в потолок, предоставив человечеству неизбежно приближать нас к упоительной гармонии будущего. Человеческая история, таким образом, лишается своего костяка-драматизма-и превращается в безмятежную туристическую поездку, организованную каким-нибудь всемирно известным агентством вроде "Кука". И вот цивилизация, на борту которой находимся мы, безмятежно движется к своему расцвету, подобно тому описанному Гомером кораблю феаков, который сам собой, без кормчего, направлялся прямым курсом в родной порт. За эту-то безмятежность мы сейчас и расплачиваемся*

Вот одна из причин, по которой я не могу считать себя прогрессистом. Вот почему я так привязан душой к чувству, которое вызвали во мне в юности слова Гегеля в начале его "Философии истории": "Когда мы оборачиваемся, чтобы взглянуть на прошлое, иными словами, обращаемся к Истории,- пишет он,-первое, что мы видим- развалины". Кстати, воспользуемся случаем, чтобы показать, насколько легкомысленно и даже почти вульгарно, с этой точки зрения, звучит знаменитый принцип Ницше: "Живите рискуя". К тому же он и не принадлежит Ницше, а всегда лишь- переиначенное и утрированное старое итальянское изречение эпохи Ренессанса, знаменитый девиз Аретино: "Живите решительно". Ошибка в том, что Ницше говорит: "Живите рискуя",-хотя правильно было бы сказать: "Живите бдительно". Это доказывает, что, несмотря на свою гениальность, Ницше не понимал, что риск и есть самая суть нашей жизни и что, следовательно, предлагать человеку стремиться к риску и искать его повсюду, считая это чем-то новым и оригинальным, будет попросту излишней аффектацией. Мысль к тому же типичная для эпохи "fin de siecle" ("конца века"); эпохи, кульминация которой пришлась на 1900 год, эпохи, которая останется в Истории одной из тех, когда человек почувствовал себя в наибольшей безопасности, и в то же время-со всеми ее пластронами и рединготами, роковыми женщинами, претензиями на разврат и барресовским культом "Я"- эпохи по преимуществу вульгарной. В любую эпоху возникают идеи, которые я бы назвал "fishing" ("рыбацкими"), то есть такими, которые имеют хождение именно потому, что все знают, что такого не может быть; которые существуют наподобие игры или "folie" ("забавы"), как, например, истории о волках, которые в свое время любили рассказывать в Англии, поскольку последний волк был убит в этой стране в 1668 году и понятие о волках у англичан довольно смутное. В эпоху, подобную описанной, когда человек не имеет определенного понятия о том, что такое риск,-риск выдумывают. .
     И все это потому, что человеческая мысль-не дар, а нечто приобретенное тяжким трудом, несовершенное и неустойчивое. Встав на мою точку зрения, вы поймете, почему мне кажется несколько нелепым определение, данное человеку Линнеем и всем XVIII веком,- "homo sapiens" (Человек разумный, знающий (лат.).). Поскольку если мы примем это определение на веру, то неизбежен вывод, что человек действительно существо знающее, иными словами, что он знает все, что ему необходимо знать. Так вот-ничего подобного. Человек никогда не знал того, что ему нужно было знать. И если понимать "homo sapiens" в том смысле, что человек знает лишь часть, очень небольшую, и не знает остального, поскольку это остальное необъятно, то более уместно будет определить его как "homo inscipiens"(Человек несведущий, невежественный (лат.).), то есть человек несведущий. И в самом деле, будь у нас больше времени, мы могли бы, обратившись к Платону, убедиться, с каким благоразумием определял он человека именно по его невежеству. В нем-то и состоит привилегия человека. Ни Богу, ни дикому зверю невежество недоступно: первому-поскольку он обладает всей полнотой знания; второму-поскольку оно ему вообще не нужно.
     Отсюда явствует, что человек пользуется мышлением не как подарком, а постольку, поскольку, предпринимая отчаянные попытки выкарабкаться из затягивающего его вещного мира, он принужден организовывать свою психическую деятельность, не слишком отличающуюся от прочих человекообразных, в форме мысли, что совершенно несвойственно животному.
     Следовательно, человек стоит выше животного не потому, что он такой, какой он есть, и чем-то располагает, а в силу своих действий, своего поведения. Поэтому он не должен ни на минуту терять над собой контроля.
     Примерно это я имел в виду во фразе-которая, по правде говоря, звучит голой фразой-о том, что мы живем не чтобы мыслить, а, наоборот, мыслим, чтобы выжить. Вы видите теперь, что приписывать человеку мышление как врожденное качество-что в первый момент могло показаться чуть ли не лестью в адрес рода человеческого-попросту несправедливо. Ибо оно не снизошло на человека свыше, а было достигнуто тяжким трудом, завоевано и, как все завоеванное-будь то город или женщина,-очень обманчиво и ненадежно.
     Это отступление о мышлении понадобилось, чтобы разъяснить мое предшествующее заявление о том, что человек-это, прежде всего, действие. Попутно вспомним добрым словом человека, который впервые осознал это во всей ясности,-не Канта и не Фихте, а гениального безумца Огюста Конта.
     Мы видели, что действие-это не просто ряд столкновений с окружающими вещами или людьми: то состояние, выходящее за рамки человеческого, мы назвали смятением. Действуя, человек воздействует на окружающий его материальный мир либо на людей в соответствии с заранее выработанным и обдуманным планом. Таким образом, истинное действие не существует без мышления, равно как и истинное мышление невозможно вне связи с действием, в котором оно черпает новую силу.
     Но эту реально существующую связь между действием и созерцанием упорно не хотели замечать. Когда греки обнаружили, что человек мыслит, что во вселенной существует такая странная вещь, как мышление (как будто до тех пор люди не мыслили, либо мыслили, подобно bourgeois gentilhomme (Мещанин во дворянстве {франц.}), не обращая на это внимания), они так воодушевились этим неожиданно обретенным даром, что сделали мыслительную способность, logos (Слово {греч.}), краеугольным камнем всей земной жизни. Все прочее по сравнению с ней казалось им ничтожным и не заслуживающим никакого внимания. А так как мы склонны переносить на Бога все, что считаем наилучшим, то и греки, вслед за Аристотелем, решили, что все свое время Бог уделяет раздумьям. Причем думает Он не о вещах-подобная интеллектуальная операция представлялась им недостойной. Нет, по Аристотелю, Бог мыслит лишь о мысли, иными словами. Бог у него-интеллигент, а точнее, скромный преподаватель философии. Но, повторяю, для них это было самым возвышенным, что есть в мире, самым благородным занятием. Поэтому они верили, что назначение человека и состоит в постоянном упражнении интеллекта, что человек явился в мир, чтобы размышлять, или, по нашей терминологии, чтобы самоуглубляться.
     Это учение, получившее название "интеллектуализма", сводится к обожествлению мышления и отрывает мысль от ее окружения, от ее роли в общем хозяйстве человеческой жизни. Как будто человек мыслит просто так, из прихоти, а не потому, что поневоле вынужден делать это, чтобы выжить в вещном мире! Как будто мысль способна пробудиться и действовать за счет только собственных ресурсов, замкнувшись на самой себе, а не порождена-как то и есть на самом деле- человеческой деятельностью, вырастает из нее и в нее же возвращается! Мы обязаны грекам бесчисленными достижениями самого высокого уровня, но им же мы обязаны и своими цепями. Западный человек до сих пор, и в решающей степени, живет, рабски следуя вкусам и привычкам обитателей Пелопоннеса, которые, действуя изнутри нашей культуры, уже восемь веков уводят нас в сторону от нашего собственного, истинного, западного призвания. Самая прочная из этих цепей-"интеллектуализм"; и сейчас, когда мы должны найти правильный путь, проложить новые дороги, очень важно отрешиться наконец от этой укоренившейся в нас скованности, достигшей крайней степени в течение двух последних столетий.
     Последовательно сменявшие друг друга "raison" ( Разум {франц.}.), затем просвещение и, наконец, культура привели к самому полному извращению всех понятий и к самому непристойному обожествлению мыслительной способности. Среди большей части мыслителей того времени, и прежде всего немецких, которые, кстати сказать, были моими учителями в начале века, культура, мышление с успехом заняли вакантное место изгнанного божества. Вся моя работа с самого начала, с первых неуверенных шагов, была борьбой против подобного образа мыслей, который я еще тогда назвал "ханжеством от культуры". Ханжество от культуры - это взгляд на культуру, на мысль как нечто самодостаточное, нечто не нуждающееся ни в каком обосновании в силу своей самоценности, каковы бы ни были ее конкретные задачи и содержание. Человеческая жизнь обрекалась на роль прислужницы культуры, поскольку лишь тогда она приобретала значимость и содержание. Из чего следовало, что она, жизнь,-существование в чистом виде-сама по себе лишь ничего не стоящий пустяк.
     Эта привычка выворачивать наизнанку действительное взаимоотношение между жизнью и культурой, действием и созерцанием привела к тому, что в последние сто лет-и фактически до настоящего времени-наблюдалось перепроизводство идей, книг, произведений искусства-поистине культурная инфляция. Сложилось то, что в шутку-поскольку я не доверяю разного рода "измам"-можно было бы назвать "капитализмом от культуры", современной разновидностью византийства. Стали производить ради производства, не обращая внимания на потребление, на те действительно необходимые сегодняшнему человеку идеи, которых он так жадно ждет. И, как то и случается при капитализме, рынок оказался перенасыщен, и наступил кризис. И пусть не говорят, что большая часть великих перемен, произошедших за последнее время, явилась неожиданностью. Вот уже двадцать лет я не устаю о них говорить. Не выходя за рамки сравнительно узкой темы, которую мы сейчас обсуждаем, я могу упомянуть, например, свое эссе с программным названием "Реформа мышления", опубликованное в начале двадцатых годов и включенное в собрание сочинений.
     Но самое серьезное заблуждение интеллектуализма, или ханжества от культуры, состоит даже не в этом, а в том, что культура, самоуглубление, мысль преподносятся человеку как некий драгоценный дар, который ему следует с благодарностью принять, и, следовательно, как нечто внеположное жизни, как будто существует жизнь без культуры и без мышления, как будто возможно жить без самоуглубления. Таким образом, человека как бы подводили к витрине с разложенными на ней драгоценностями и предоставляли выбор: жить, приобщившись к культуре, или без нее. И естественно, что, столкнувшись с подобной дилеммой, люди, насколько мы имели возможность убедиться, быстро сделали выбор и, всеми правдами и неправдами избегая состояния самоуглубленности, отдались во власть смятения. И поэтому вся Европа сегодня охвачена им.
     Вслед за интеллектуализмом, обособившим созерцание от деятельности, возникло заблуждение прямо противоположное: волюнтаризм, который сбросил со счетов созерцание и обожествил деятельность как таковую. В этом случае ошибочно трактуется уже упомянутая мысль о том, что человек-это, прежде всего, деятельность. Конечно, всякая идея, даже самая правильная, может подвергнуться ложному толкованию; конечно, всякая идея чревата риском, и следует со всей определенностью и раз и навсегда признать за ней это качество, добавив лишь, что подобная чреватость, скрытый риск присущ не только идеям, но и всему, буквально всему, что делает человек. Поэтому я и говорил, что суть человека - опасность, риск. Человек всегда идет по острию ножа, и, хочет он того или нет, его первейший долг-соблюдать равновесие.
     Как уже не раз случалось в прошлом, и в наши дни-я имею в виду последние годы, когда позади почти половина века,-народы возвращаются в смятенное состояние. С нами происходит то же, что с Римом. Европа начала с того, что погрязла в удовольствиях, как Рим-в том, что Ферреро назвал "luxuria" (Излишества {итал.)), то есть в избытке роскоши и удобств. Затем наступил черед боли и страха. Как и в Риме, социальная борьба и, как следствие, войны привели людей в состояние тупого оцепенения. А когда такое оцепенение-крайняя форма смятения-затягивается, оно превращается в тупость. Некоторые обратили внимание, что уже давно и с настойчивостью leit-motiv'a в моих работах встречается упоминание о сравнительно малоизвестном факте, а именно о том, что начиная с древности, еще со времен Цицерона, мир стал глупеть. Учитель Цицерона, Посидоний, был последним человеком той цивилизации, способным обращаться к вещам и плодотворно рассуждать о них. Люди утратили-что угрожает случиться и в Европе, если не будут приняты меры,-способность к самоуглублению, к безмятежному погружению в неподкупные глубины своей души. Кругом говорят только о деятельности. Сеющие смятение демагоги, глашатаи смятения, погубившие уже не одну цивилизацию, будоражат людей, отвлекая их от размышлений, сгоняют их в толпы, чтобы не дать личности возможность заняться самоустроением, которое возможно только наедине с собой. Очерняя служение истине, они предлагают нам взамен мифы. Разжигая страсти, они добиваются того, что люди, сталкиваясь с ужасами жизни, приходят в исступление. Совершенно ясно, что поскольку человек-это животное, которому удалось уйти в себя, то человек в исступленном состоянии, постепенно опускаясь, нисходит до животного уровня. Подобное зрелище всегда являют эпохи, обожествляющие чистую деятельность. Сам воздух начинает дышать преступлением. Человеческая жизнь теряет смысл и ценность; повсюду творятся насилия и грабеж. Прежде всего грабеж. Поэтому, когда на горизонте возникает могучий силуэт деятеля, первым делом не забудьте проверить карманы. Кто действительно захочет познакомиться с тем, как расхищаются великие цивилизации, может прочесть об этом в первом доскональном дневнике существования Римской империи, о которой до сих пор мы фактически ничего не знали. Я имею в виду книгу "Социальная и экономическая история Римской империи", написанную великим русским ученым Ростовцевым, уже много лет преподающим в Соединенных Штатах.
     После нарушения естественной связи с созерцанием и самоуглубленностью чистая деятельность способна вызвать лишь цепную-или, скорее, сорвавшуюся с цепи-реакцию разного рода безрассудных действий. Итак, мы видим, что одна абсурдная точка зрения обусловливает появление другой, противоположной, не менее безрассудной; хотя, по крайней мере, не настолько, чтобы не породить следующую и т. д. Таким образом, политика на Западе дошла до того предела, когда, утратив понятие о правоте, все вдруг оказались правы.
     Причем правота каждого оказалась не столько его собственной правотой, сколько неправотой соседа.
     Учитывая такое положение вещей, было бы разумно, насколько позволяют обстоятельства, дать себе передышку, пусть небольшую, и попробовать разорвать заколдованный круг смятения, толкающего нас от безрассудства к безрассудству; было бы разумно - как это не раз случается в самых обыденных ситуациях, когда мы обескуражены, когда чувствуем, что гибельный водоворот житейских проблем затягивает нас,-сказать себе: "Спокойно!" В чем смысл этого настояния? Да попросту в том, чтобы хоть на минуту прервать деятельность, отчуждающую нас от самих себя, заставляющую терять голову; хоть на минуту прервать деятельность, чтобы сосредоточиться на себе, привести в порядок свои мысли и выработать стратегический план борьбы с обстоятельствами.
     Поэтому не думаю, чтобы меня можно было упрекнуть в экстравагантности или самомнении, когда, оказавшись в какой-нибудь стране, где до сих пор царят покой и безмятежность, я первым делом думаю о том, что самое полезное, что мог бы сделать здесь человек для себя и для своих собратьев, было бы не сеять вокруг смятение и тем более не поддаваться ему за счет посторонних влияний, а использовать благоприятную ситуацию для того, чтобы заняться тем, что многим теперь недоступно: хоть ненадолго уйти в себя. Если сегодня там, где это возможно, не будет создаваться сокровищница планов человечества на будущее-то есть идей, то вряд ли стоит на это будущее полагаться. Половина тех печальных событий, что происходят сегодня, происходят потому, что эти планы потерпели крах, как то и предсказал я еще в 1922 году в прологе к моей книге "Беспозвоночная Испания".
     Без стратегических отступлений в самое себя, без бдительной мысли жизнь человека невозможна. Вспомните все, чем человечество обязано нескольким великим актам самоуглубления! Не случайно основатели всех великих религий, прежде чем начать проповедовать, совершали свои знаменитые уходы из мира. Будда уединился в горах; Магомет-в шатре, и даже в шатре, для еще большего уединения, он покрывал голову бурнусом; и, наконец, Иисус, на сорок дней удалившийся в пустыню. Какими только открытиями мы не обязаны Ньютону! Так вот, когда люди, пораженные тем, как ему удалось свести мир бесчисленных физических явлений к такой простой и точной системе, спрашивали, каким образом он достиг этого, он простодушно отвечал: "Nocte dieque incubando"- "Обдумывая денно и нощно",-слова, за которыми угадывается ряд головокружительных самоуглублений.
     В мире есть сейчас один великий больной, находящийся на краю гибели; это-истина. Если мы не оградим ее спасительной стеной спокойствия, она погибнет. Так мы выходим, наконец, из мертвой петли, в которую вошли в начале этой главы, чтобы расставить по своим местам и окончательно уяснить все сказанное.
     А потому перед лицом задувающих со всех концов света и из всех щелей бытия смятенных вихрей я посчитал нужным предпослать данному курсу свои соображения по поводу самоуглубленности, пусть и вкратце, не задерживаясь, как хотелось бы, на некоторых моментах и даже совсем обходя молчанием многие из них, поскольку, к примеру, мне ни словом не удалось упомянуть о том, что самоуглубленности, как и всему человеческому, свойствен пол, то есть что самоуглубленность мужская отличается от женской. Да иначе и быть не может, ведь мужчина углубляется сам в себя, а женщина-сама в себя.
     Сходным образом самоуглубление человека восточного не похоже на самоуглубление человека западного. Западный человек погружается в светлое начало разума. Вспомните Гёте:

Ich bekenne mich zu dem Geschlecht, Das aus dem Dunkel ins Helle strebt.
(Хочу сказать, что я из рода тех, Которые от тьмы стремятся к свету.)

    Европа и Америка-попытка построить жизнь на основе ясных, умопостижимых идей, а не мифов. Поскольку сегодня таковых нет, европейцы сбиты с толку, деморализованы.
     Макиавелли, который сам отнюдь не был макиавеллистом, не без изящества пишет о том, что единственное спасение для обращенных в бегство, расстроенных рядов деморализованного войска-"ritornare al se-gno", то есть "вернуться к знамени",-сплотить рассеянные полки под сенью колышущегося стяга. Европа и Америка тоже должны "ritornare al segno" ясных идей. Молодое поколение, тяготеющее к телесной и духовной чистоте, должно объединиться в ясной, доступной всем идее, не лимфатической и вялой, а обладающей прочным костяком, нужным, чтобы выжить. Вернемся еще раз от мифов к ясным, четким идеям, к чему еще три века назад, сделав это своей программой, призывал один из самых острых умов, когда-либо рождавшихся на Западе,-Рене Декарт, "этот неудержимый шевалье", как писал о нем Пеги. Я прекрасно понимаю, что Декарт с его рационализмом-давно прошедшее, но позитивное в человеке-это непрерывность. Чтобы превзойти прошлое, надо не утрачивать с ним связь; напротив, мы должны превратить прошлое в прочный фундамент.
     Из огромного и запутанного клубка тем, в которых надлежит разобраться, если человечество хочет увидеть новую зарю, я выбрал одну, на мой взгляд, безотлагательную: "Что такое социум, что такое общество",- тему, разумеется, весьма скромную и, конечно, совсем не выигрышную и, что самое скверное, неимоверно трудную. Но тема эта-насущная. В нее уходят своими корнями понятия "государство", "наука", "закон", "свобода", "власть", "коллектив", "справедливость"- все, что сводит сегодня с ума род людской. Без освещения этой темы все эти слова превращаются в мифы. Отбросим расхожие понятия, пока не доберемся до того слоя, где кончаются мифы и начинаются очевидные истины. Попробуем внести хотя бы некоторую ясность в этот вопрос. Я отдаю вам все, что имею, и пусть тот, кто способен на большее, даст больше, я же поделюсь хотя бы своей малостью.
    

Назад // Вперед

Сайт создан в системе uCoz