Центром окружающей нас реальности является "здесь"-точка, в которой находится мое тело, а вокруг, насколько хватает глаз, расстилается пространство, ограниченное линией, именуемой "горизонтом". Слово "горизонт" происходит от греческого "riVein", то есть "ограничивать", размежевывать пространство, замыкая . его в определенные рамки. Эти названия и понятия- термины, с которыми мы уже свыклись за время предшествующих лекций и к которым, наряду со многими другими, надеюсь, успел приучить вас, составляют общий капитал слов и понятий, позволяющий нам понимать друг друга и сообща продвигаться к разрешению вопросов, гораздо более сложных и тонких, чем то может показаться, но при этом гораздо более простых и доступных, если применить к ним усвоенную нами терминологию. Понятия эти могут оказать нам помощь на предварительной стадии: подобно тонкому пинцету, они позволят ухватить, а стало быть, понять суть весьма тонких и деликатных материй. Итак, вот когда мы по-настоящему расфилософствовались. В каком-то смысле философ сродни парикмахеру: оба заняты тонким делом, но при этом философ еще умудряется разрезать каждый волосок на четыре части.
Но я вновь упомянул понятие "горизонт", чтобы подчеркнуть, что, подобно всему в узком смысле телесному, понятие это-"горизонт"-может употребляться и в духовном смысле. И так же как, о чем я уже говорил, пространственному строению телесного мира соответствует некая идеальная, воображаемая схема, на которой мы помещаем предметы бесплотные, при размышлении, при развитии темы перед человеком тоже открывается горизонт, и по мере развития темы, соответственно ходу наших размышлений, этот горизонт, подобно обычному, отодвигается все дальше и на нем открываются нашему взгляду новые вещи и новые проблемы. Размышлять-значит отправиться в плавание, лавируя в море проблем, многие из которых удается прояснить. За каждой открытой проблемой различимы новые берега, еще более заманчивые, еще более влекущие. Конечно, ловить попутный ветер в море проблем-занятие, требующее усилий и упорства, но нет большего наслаждения, чем открывать новые берега и даже просто прокладывать путь "по никогда досель неведомым морям", как сказал Камоэнс. И если вы теперь доверите мне свое внимание, обещаю увлечь вас за собой к безоблачным берегам новых архипелагов.
На каждом шагу, как я сказал, на нашем горизонте появляется что-то новое. Так, нашему мысленному взору открылась величественная фигура Другого, то
есть-ни много ни мало-другого человека! Он появляется перед нами лишь как тело, но тело-это плоть, а плоть помимо сигналов, получаемых нами от нее, как от прочих тел, обладает загадочным даром сигнализировать нам об "intus", о внутреннем, сокровенном мире человека. В какой-то мере это происходило и в случае с животным. Тело того, кем и чем впоследствии станет для нас другой, то есть другой Человек,-это богатейшее "выразительное поле". Его фас, его профиль, вся его фигура уже выражают своего невидимого владельца, точно так же, как его целенаправленные движения, его походка, его манера обращаться с вещами.
Видя бегущего человека, я думаю: "Он либо торопится, либо готовится к cross-country" (Забегу по пересеченной местности (англ.))*. Видя, как в месте, изобилующем мраморными плитами, некто копает глубокую яму, я думаю:
"Он-могильщик и готовится к похоронам". Если я к тому же еще и поэт, то дальше мои мысли развиваются примерно таким образом: "Возможно, это могила Йорика-придворного шута; не исключено, что сейчас появится принц датский Гамлет и, взяв в руки его череп, заведет свои трепетные и туманные речи".
Но вот что любопытно: в еще большей мере внутренний мир человека раскрывается нам в том, что не имеет явного смысла, в том, что не направлено ни к какой определенной цели: в жестах. Другой Человек более всего проявляется в жестикуляции, и мы с немалым основанием можем сказать, что человек и есть его жесты, поскольку даже если чья-либо жестикуляция очень сдержанна, то это ее отсутствие или недостаточность в свою очередь можно рассматривать как жест, ведь тогда мы имеем дело либо с подавленным жестом, либо с жестикуляционной немотой-и то, и другое обнаруживает, раскрывает перед нами два в высшей степени своеобразных внутренних мира, два разных образа бытия. В первом случае, заметив намек на жест, готовую сорваться с губ убийственную улыбку, мы затем можем судить, насколько искусно удалось Другому подавить этот зародившийся импульс. Вспомните, как много удалось нам узнать о Другом по его "движениям непроизвольным".
С другой стороны, я не раз наблюдал людей, гораздо более скупых в смысле жестикуляции или даже совсем не пользующихся языком жеста. Столкнувшись с подобным человеком, мы называем его невыразительным, а его внешний облик "ничего не говорящим". А так как, помимо частных случаев, существуют типы и стили жестикуляции, присущие целым обществам, то некоторые народы-прежде всего южные-отличаются богатейшей и сочной выразительностью, для других же-северян-характерно почти полное (я подчеркиваю-почти) ее отсутствие. Вспомните, сколько раз, обескураженные, уничтоженные, глядели мы в гладко выбритое, застывшее лицо немца или англичанина, лицо, на котором не дрогнет ни один мускул и за которым, кажется, скрывается пустыня-пустыня души. Некоторые соображения по этому поводу, то есть по поводу того, почему в одних случаях мы сталкиваемся со столь бурной выразительностью, а в других-со своеобразной немотой, можно найти в моих старых, однако, по-моему, не утративших своего значения работах "О космическом феномене выразительности" и "Жизненность, душа, дух".
Ранее, говоря о взгляде, я говорил о том, что он так выразителен, поскольку исходит непосредственно из нашей сокровенной глубины, прямой и точный, как выстрел, но ведь и сами по себе глаза, с глазными впадинами, с беспокойно движущимися веками, отливающие склерой белка, и гениальные актеры- радужная оболочка и зрачок-стоят целого театра со своей сценой и труппой. Глазные мышцы: круговые и пальпебральные, levator (Глазная мышца, поднимающая веко (лат.).)* и волокна радужной оболочкилочки-это фантастически тонкий по устройству и действию механизм. Все это дает нам возможность различать мельчайшие оттенки каждого взгляда, хотя бы в отношении глубины, из которой взгляд устремлен на нас. В этом смысле взгляд имеет свой максимум и минимум, то есть-о чем я говорил, упоминая об отношениях между мужчиной и женщиной,-делится на снисходительный взгляд-милостыню и взгляд насыщенный, глубинный. Но параметры, по которым различаются взгляды, и, соответственно, их классификация бесконечно разнообразны; приведу по крайней мере несколько примеров этой фауны взглядов: взгляд может длиться мгновение и быть упрямым, настойчивым, он может скользить и впиваться, глядеть можно открыто, прямо и косо, исподлобья. Но косой взгляд-это не обязательно взгляд искоса; бывает, что траектория взгляда отклоняется от прямой линии, и тогда мы имеем дело со взглядом искоса, когда человек глядит, как у нас говорят, краешком глаза. По каждому из этих взглядов можно догадаться, что происходит в сокровенной глубине другого человека, поскольку каждый из них, из этих взглядов, порожден определенным намерением, и чем менее оно сознательно, тем полнее, подлиннее раскрывается во взгляде. Таким образом, взгляды-тот же словарь, но, как и в словаре, отдельно взятое слово можно трактовать и так и эдак, и только во фразе, в свою очередь взятой в письменном или устном контексте, слово обретает точное значение. На том, что для понимания жестов, как и слов, необходим контекст, совершенно справедливо настаивает крупнейший психолог Карл Бюлер в своей книге "Теория выразительности".
Взгляд искоса-если это только взгляд искоса, и не более,-еще не означает желания скрыть сам взгляд- факт крайне любопытный, свидетельствующий о том, какими предательски откровенными могут быть наши взгляды, почему люди иногда и стараются намеренно скрыть их, придавая взгляду вороватость, превращая его в нечто вроде контрабанды. Поэтому наш язык со свойственной ему меткостью и окрестил эти вороватые взгляды "взглядами украдкой", то есть когда человек хочет смотреть, но при этом сам оставаться незамеченным. Иногда речь идет о вороватости самого нежного свойства. И тут мне вспоминается одна сегидилья, в которой между прочим говорится:
Не гляди так, милый. отведи свой взгляд. Глянь -за каждым взглядом сколько глаз следят.
Нету сил крепиться - сладкая напасть. Только с глазу на глаз наглядимся всласть.
Таковы взгляды украдкой. Но есть другой, еще более непростой взгляд, по-моему, самый непростой из всех и, возможно, поэтому самый действенный, самый притягательный, упоительный, обворожительный. Самый непростой он потому, что сочетает в себе взгляд украдкой и нечто прямо противоположное-взгляд, который хочет заявить о себе, дать о себе знать. В этой его двойственности, в сладостном противоречии и противоборстве с самим собой-причина его властного очарования: короче говоря, я имею в виду взгляд из-под полуприкрытых век, или, как замечательно точно обозначили его французы-les yeux en coulisse( Прищуренный взгляд (франц.).)*.
Это взгляд художника, отступившего на несколько шагов от картины, чтобы проверить, удачным ли был последний удар кисти. С одной стороны, это взгляд украдкой: нам кажется, что человек хочет утаить его за почти сомкнутыми веками; но в то же время это что-то совершенно противоположное, поскольку взгляд вылетает сквозь оставленную узкую щелку, как спущенная с тугой тетивы стрела. Сквозь томную, дремотную поволоку на нас обращен отточенный, бодрствующий взгляд. Такой взгляд-настоящее сокровище. Париж, столь чувствительный к подобным гуманным, гуманитарным вещам, всегда покорялся людям с "les yeux en coulisse". И в то время как фаворитки Бурбонов- мадемуазель де ла Вальер и мадам де Монтеспан Людовика XIV и мадам Помпадур Людовика XV-почти никогда не пользовались популярностью, популярность последней возлюбленной Людовика XV превзошла все границы, и не только потому, что мадам Дюбарри стала первой королевской фавориткой из простонародья, но и потому, что она глядела на мир "les yeux en coulisse". А такой взгляд гипнотизирует Париж, и Париж сдается. Когда я впервые, еще совсем молодым пареньком, приехал в этот великий город, Париж был во власти Люсьена Гитри-человека с "les yeux en coulisse".
Но не будем больше задерживаться в этом мире взглядов, которого я хотел коснуться лишь мимоходом, как пример того, что единственным действительно существующим для нас является тело другого человека, но что тело это, будучи плотью, в то же время-поле выразительности, практически бесконечный источник разного рода сигналов.
Уточним наши выводы: когда среди минералов, растений и животных передо мной появляется некое существо в ощутимой телесной оболочке, которую я называю "человеческой", хотя ничего, кроме нее, мне не дано, то я в то же время замечаю в ней со-присутствие чего-то, что само по себе невидимо и, более того, неощутимо, а именно-человеческой жизни, а следовательно, чего-то, подобного тому, чем являюсь я сам, поскольку я-не что иное, как "человеческая жизнь". Это со-присутствие чего-то, что не может присутствовать само по себе, неоспоримо подтверждается тем, что чужое тело, плоть подает мне своеобразные сигналы, является выразительным полем "внутреннего мира". Но, с другой стороны, то, что я называю "внутренним миром", или жизнью, непосредственно знакомо мне, самоочевидно для меня, лишь поскольку речь идет о моей собственной жизни. А следовательно, заявлять, что в телесном образе другого человека для меня соприсутствует другой внутренний мир, значит если и не противоречить себе, то по крайней мере заявлять нечто малопонятное. Ведь изначально существует только один внутренний мир-мой собственный. Что мы хотим сказать, когда говорим, что перед нами Другой, то есть другой, такой же как я, другой Человек? Ведь это предполагает, что это новое существо-не камень, не растение и даже не животное,-это и есть я, "ego", но в то же время это-другое, "alter ego", иными словами- "alter ego", другое я. Понятие "alter ego" я, которое является не мною, а именно другим, то есть не-я, - уж очень похоже на квадратуру круга как символ чего-то противоречивого и невозможного. Однако сам но себе факт неоспорим. Здесь, передо мной находится другое существо, которое тоже-я, тоже "ego". Но, говоря "я", "ego", мы до сих пор подразумевали прежде всего, "человеческую жизнь", а под человеческой жизнью в ее исконном, изначальном значении- жизнь каждого в отдельности, а следовательно, опять же мою жизнь. Все, что в ней есть: человек, которым я являюсь, и мир, в котором живу,-имеет свойство, и мы это скоро увидим, принадлежать мне, быть моим. И вот в моем мире появляется некое существо, которое, пусть и в форме со-присутствия, тоже заявляет свое право быть "человеческой жизнью", а следовательно, жизнью уже не моей, а своей и, соответственно, со своим миром, изначально отличающимся от моего. Факт этого, несмотря на свою обыденность, грандиозен и поразителен. Мы сталкиваемся с поистине феноменальным парадоксом: на горизонте моей жизни, вся суть которой сводилась исключительно к тому, что она моя, и только моя, и поэтому представляла из себя изначальное одиночество, появляется другое одиночество, другая жизнь, строго говоря не имеющая ничего общего с моей, но имеющая свой мир, мне чуждый.- другой мир.
Мир моей жизни является мне отличным от меня, поскольку с самого начала оказывает сопротивление моему телу: стол сопротивляется давлению моей руки;
но и мое тело, даже будучи самым близким мне в пределах моего мира, тоже сопротивляется мне, не позволяя мне делать все, что заблагорассудится, заставляя меня терпеть боль, переносить недуги, усталость, и поэтому я воспринимаю его как нечто отдельное от себя; но, с другой стороны, оно же заставляет отказываться от неблагоразумных намерений, обуздывает фантазию, а поэтому, вопреки распространенному мнению, тело-это страж духа. Однако весь этот сопротивляющийся мне и отрицающий меня мой Мир принадлежит мне, является самоочевидной частью моей жизни. Таким образом, было бы неверно считать, что мой мир-это не-я. В любом случае это будет мое не-я, а следовательно, лишь относительно не-я. Но, сталкиваясь с принадлежащим моему миру человеческим телом, я обнаруживаю, что передо мной некое существо-Другой-со своим собственным Миром, абсолютно чуждым, абсолютно инородным по отношению ко мне и ко всему моему миру. Теперь настало время точно определить, что же такое не-я. Чистое не-я, таким образом,-это не мир, а другой человек со своим, внеположным мне, "ego" и своим, изолированным от моего, миром. Строго говоря, мир другого недосягаем, недоступен для меня. Я не могу проникнуть в него, поскольку не могу проникнуть в него непосредственно, поскольку не могу представить себе в чистом виде "я" другого. Я могу догадываться о нем, и эта догадка-самоочевидная часть принадлежащего мне, исконно моего мира; она-то и делает для меня соприсутствующим это действительно существующее не-я, каковым являются для меня другой и его мир. Поразительный парадокс: вместе с другими людьми в моем мире появляются как таковые чуждые моему миры, чуждые постольку, поскольку представляются мне, будучи непредставимыми, становятся доступными для меня, будучи недоступными, становятся явными, будучи, по сути своей, сокровенными.
Отсюда и непревзойденная важность, которую имеет в человеческой жизни, всегда моей, соприсутствующее присутствие Другого Человека. Но он другой не в том поверхностном смысле, в каком им является камень, который я вижу, и до которого могу дотронуться, и который поэтому отличается от меня самого, от дерева и т. д.; с другим Человеком мне является нечто отличное от моей жизни в целом, от моей вселенной в целом, а следовательно, нечто изначально иное, недоступное, непроницаемое, что тем не менее существует, существует, как камень, который я вижу и которого касаюсь. И пусть мне не говорят, что мое сравнение неправомерно, поскольку камень существует для меня потому, что я его вижу и могу до него дотронуться, а недоступное, уже по определению,-это нечто не имеющее доступа, что нельзя увидеть или чего нельзя коснуться, но что всегда- внеположно, скрыто, находится вне пределов досягаемости. Но об этом-то и идет речь: я вовсе не хочу сказать, что с появлением другого Человека недоступное становится для меня доступным; напротив, при появлении другого я сталкиваюсь с недоступным как таковым, с недоступным в его недоступности, точно так же, как с той половиной яблока, которая дана мне в форме со-присутствия, которую я не вижу, но которая -я это знаю-есть.
Первым, кто наиболее точно сформулировал-подчеркиваю, лишь сформулировал-проблему появления другого Человека, был Гуссерль, писавший об этом в своей последней книге "Картезианские мысли", опубликованный в 1931 году.
В ней он, в частности, пишет: "Итак, мы видим, что в присущей мне интенциональности (выражение, которое на время и по необходимости мы будем употреблять вместо "жизни как изначальной реальности") обосновывается (в нашей терминологии-"появляется") некое "я"-"ego",-не являющееся "мной самим", но как бы отражающееся в моем собственном "ego". Но дело в том, что это второе "ego" не просто находится здесь и не дано мне, так сказать, "лично" (мы в этом случае говорили "не присутствует для меня"), а обосновывается во мне под именем "alter ego" (Второе, другое "я" (лат). )*, причем "ego" в этом выражении обозначает именно "меня самого" в присущем мне бытии. "Другой", взятый в своем основном значении, является ослабленным отражением меня, и в то же время, строго говоря, это не отражение, это-мой аналог, хотя в то же время и не аналог в общепринятом смысле этого слова" (Здесь и далее при переводе Гуссерля я частично заменял его терминологию своей.)**
Обратите внимание, что Гуссерль вынужден-с целью объяснить, что же такое Другой в своем самом упрощенном виде, а следовательно, не какой-то определенный, конкретный Другой, а Другой в общем, отвлеченно, - вынужден постоянно противоречить самому себе: Другой-это "я", поскольку он- один из многих "я"; но это "я"-- не я, нечто отличное от моего "я", которое, естественно, так хорошо мне знакомо. Ввиду всего этого он пытается выразить странную природу другого, говоря, что это не я, а лишь нечто аналогичное моему "я", но в то же время и не полный его аналог, поскольку, в довершение всего, во многом идентичен мне, а следовательно, моему "я". Далее он пишет: "... если я захочу точно определить это "ego"-я - в его действительном бытии (вместо "ego" поставим "мою жизнь") и если мы окинем единым взглядом все содержание этого "ego" (то есть "моей жизни") и всех его частей, то перед нами неизбежно встанет вопрос: как случается, что мое "ego", моя жизнь, во внутренней своей сути, каким бы то ни было образом дает почву для появления в ней "Другого" как чего-то принципиально чуждого моей жизни и моему "ego"; иными словами, как может мое "ego" воспринимать в качестве реальности Другого, находящегося вне конкретного содержания той реальности, которой являюсь я сам и моя жизнь?"
Гуссерль первым точно определил эту принципиально важную, а не просто психологическую проблему, которую я называю "появлением Другого". Последующее развитие проблемы у Гуссерля, на мой взгляд, гораздо менее удачно, чем ее постановка, хотя и в нем на каждом шагу встречаются замечательные находки. Учение Гуссерля оказало самое широкое влияние на философию первой половины нашего века, из которой в самом скором времени мы перекочуем во вторую; однако вряд ли целесообразно сейчас предпринимать критический анализ его теории Другого. Для изложения моей теории мне нет необходимости критиковать основы теории Гуссерля по той простой причине, что основы его учения вынуждают его объяснять, каким образом происходит появление другого, в то время как нам, исходя из нашего определения жизни как изначальной реальности, совсем не нужно объяснять механизмы появления Другого Человека; нам надо знать лишь, каким он появляется, надо лишь доказать, что он есть и каков он. Мне хотелось бы поспорить с Гуссерлем только по поводу одного из исходных пунктов его теории, поскольку во всех его работах, точных, тщательных, скрупулезных ("Я подвигаюсь вперед не спеша, шаг за шагом", как сам он говорил мне) и в этом смысле уникальных в истории философии, кроме, пожалуй, хотя и в другом роде, работ Дильтея, -во всех его работах я не нашел другой ошибки, столь серьезной именно в силу своей небрежности. Дело в том, что, по Гуссерлю, другой Человек появляется в моей жизни постольку, поскольку за его телесной оболочкой я угадываю внутренний мир, соответственно, скрытый, но данный мне в форме соприсутствия, так же как город соприсутствует для нас, сидящих в комнате, причем именно потому, что стены комнаты скрывают от нас его присутствие. Единственная разница в том, что в отличие от города, который я могу увидеть, выйдя на улицу, внутренний мир скрыт по самой своей природе: даже чтобы явиться мне в форме со-присутствия, он нуждается в посредничестве тела. Тогда почему я должен быть уверен, что в этом теле кроется такой же внутренний мир, как мой, такое же "я", как мое,-уж не говорю полностью идентичное, но хотя бы подобное? Ответ Гуссерля гласит: по аналогии. Аналогия имеет место, когда четыре термина соотносятся попарно: к примеру, Хуан купил для Педро охотничье угодье, а Луис купил Федерико дом; следовательно, Хуан и Луис поступили не одинаково, но аналогично: оба приобрели что-то для другого. В каждой аналогии должен иметься один общий термин.
Применительно к нашему случаю смысловой перенос, аналогия, по Гуссерлю, состоит в следующем: поскольку мое тело-это плоть, в которой живет мое "я", то в теле Другого должно находиться другое Я-"alter ego". Основой этой аналогии, общим термином-общим в смысле подобия-будет мое тело и тело Другого. На самом деле идея Гуссерля такова: мое тело-наиболее близкая мне вещь в мире, близкая настолько, что в определенном смысле оно сливается со мной, поскольку я нахожусь там же, где находится оно, то есть-здесь, "hie". Но я могу переместиться, вместе со мной переместится мое здесь, и мое тело окажется уже в другом месте, которое, с точки зрения здесь, "hie", будет уже там, "illic". И вот из моего здесь я вижу, как там, "illic", появляется тело, подобное моему, отличающееся от него только пространственно, то есть расстоянием между здесь и там. Но это отличие не делает тело Другого отличным от моего, поскольку если я переместился или перемещусь в то место, которое сейчас для меня-там, "illic", то все равно я знаю, что оттуда я увижу практически такое же тело, находящееся здесь. И если бы я смог находиться одновременно и здесь, и там, то я увидел бы тело Другого так же, как вижу свое.
В этом описании того, каким изначально-а мы говорим лишь об изначальных явлениях-предстает мне тело Другого, содержатся две ошибки: одна- вопиюще грубая, вторая-если и не позволительная, то по меньшей мере простительная.
Вопиющая ошибка состоит в том, что разница между моим телом и телом Другого сводится лишь к разнице точек зрения: одна находится здесь, другая-видимая мне отсюда, "hinc",-там, "illic". Но суть в том, что то, что я называю "своим телом", очень мало похоже на тело другого человека. Причина в следующем: мое тело является моим не только потому, что оно ближе всего ко мне, близко настолько, что я сливаюсь с ним, нахожусь в нем, то есть здесь. Это обоснование чисто пространственное. Оно мое, поскольку служит непосредственным орудием в моем взаимодействии с прочими вещами: с его помощью я вижу, слышу, могу приблизиться или обратиться в бегство, перемещаю предметы и т.д. Оно-мое универсальное орудие, или "organon"; поэтому мое тело является для меня телом по преимуществу органическим. Без него я не мог бы жить, и, обладая самым необходимым мне "бытием для" из всех вещей в мире, оно является моей собственностью в самом точном и высоком смысле этого слова. Все это Гуссерль прекрасно понимает. Тем более удивительно, что он отождествляет идею "моего тела" с телом Другого, которое существует для меня исключительно через посредство моего тела:
таким, каким я его вижу, слышу, осязаю и т. д.
( Попытаюсь наглядно изобразить разницу между концепцией Гуссерля и моей:
Здесь,"hie" | ...... | Там, "illic" |
х | | х |
тело "А" | | тело "Б" |
Я ощущаю свое тело находящимся здесь: обозначим его как "А".
Тело другого я вижу там, "illic"-откуда и происходит слово "он", "Же".
Его тело мы обозначим как тело "Б". Гуссерль считает, что поскольку я могу переместиться и
"там" станет для меня "здесь" ("Я мысленно представляю себя на месте "другого тела", писал он),
то и тело "Б" превратится в тело "А". Очевидно, что при таком подходе мое тело-- "А"
и его тело - "Б"-будут отличаться лишь местоположением.
)
То, что это две почти совсем разные вещи, подтверждается следующим фактом: мое тело является для меня прежде всего источником приятных или болезненных ощущений, я чувствую, как напрягаются или расслабляются его мышцы и т. д. В конечном счете, я чувствую свое тело, главным образом, изнутри, оно дано мне во внутренних ощущениях, в то время как чужое тело предстает мне как внешняя, чуждая форма, как нечто вовне. Да, я вижу, насколько это возможно, свои руки и другие участки или части своего тела; я могу дотронуться одной своей рукой до другой или коснуться бедра. Но если мы детально сопоставим внешне е восприятие собственного тела с тем, как мы воспринимаем тело другого человека, разница будет более чем очевидной. Тело Другого почти ничем не отличается от животных, которых я тоже наблюдаю извне. Мне скажут, что есть зеркала, в которых мы можем увидеть свое тело так же, как видим тела других людей. Но, во-первых, у первобытного человека зеркала не было, и, однако. Другой Человек существовал для него точно так же, как для нас. Мне скажут: он мог видеть свое отражение в спокойных водах реки, озера или пруда. Но, не говоря уже о том, что во многих странах, где и сегодня живут первобытные люди, почти нет дождей, а соответственно, ни рек, ни озер, ни даже прудов, совершенно ясно, что Другой существовал для них еще с детства, до того как они стали любоваться своими отражениями. Кроме того, известно, что исследование новых земель и завоевание так называемых диких народов происходило не только с помощью оружия, но и не без помощи зеркал. Лучшего подарка, чем зеркало, для дикаря не существовало, ведь волшебное зеркало являло ему облик некоего человека, в котором он не узнавал себя. Большинство дикарей, никогда себя не видевших, себя не узнавало. Из зеркала на них глядел как раз... другой человек. Только исходя из этого, можно правильно понять миф о Нарциссе, в основе которого вовсе не околдованность некоего юноши собственной красотой, отраженной в водах источника, а изумление при виде другого человека, внезапным, волшебным образом возникшего там, где прежде был только он один-один Нарцисс. Нарцисс мифа видел не свое отражение, а лицо другого, с которым он, склонясь над источником, жил двойной жизнью в волшебной лесной чаще.
Но ошибка, кроющаяся в предположении, что я обнаруживаю внутренний мир другого человека, поскольку могу сопоставить свое тело с телом Другого,-ошибка эта сразу бросается в глаза, если мы обратим внимание на то, что открыть, обнаружить этот внутренний мир другого я, "alter ego", мне помогает не столько сходство формы тела, сколько мимика и жестикуляция. Плач, возмущенное или печальное выражение лица открываются мне в первую очередь в другом, и я тут же воспринимаю их как проявления боли, гнева, меланхолии. Если я случайно замечаю свое плачущее, раздраженное или опечаленное лицо в зеркале, то выражение его либо меняется полностью, либо становится искаженным, неискренним.
Не лучше обстоит дело с появлением Другого Человека путем воображаемого пространственного сопоставления наших тел, если Другой появляется не в мужском, а в женском обличье: не как Другой, а как
Другая; не Он, а-Она. И эта разница ощутима уже с самого первого появления чужого тела, которое несет на себе печать пола, является мужским или женским. Иногда это тело является телом общего рода, и возникает характерная и двусмысленная ситуация.
Появление Ее-это особый случай появления Другого, который показывает несостоятельность любой теории, подобно теории Гуссерля, объясняющей присутствие Другого проекцией на его тело нашего внутреннего мира. Я уже указывал, что выражение "alter ego" не только парадоксально, но и противоречиво, а следовательно, неверно. "Ego", строго говоря,-это только мое "я", и, если я отношу его к Другому, значение его должно измениться. Выражение "alter ego" следует понимать по аналогии: в Другом есть нечто, что для него является тем же, чем "Ego" для меня. У моего и аналогичного "Ego" есть лишь несколько общих, и при этом абстрактных, а следовательно, ирреальных, компонентов. Реально только конкретное. Среди этих общих компонентов наибольшую важность для наших рассуждений представляла способность ответного действия, реакции. Но в случае с женщиной разнородность наших "ego" становится особенно очевидной, поскольку Ее реакция-это уже не реакция некоего абстрактного "Ego": абстрактное "Ego", являясь абстракцией, вообще не может реагировать. Ее реакция-это изначально и по сути своей реакция женщины, и такой я ее и воспринимаю. Таким образом, предположение Гуссерля обнаруживает свою полную непригодность: проекция моего, неизбежно мужского "ego" на женское тело дает в результате лишь некую мужланистую особь, но никоим образом не объяснит волшебное появление женского человеческого существа, полностью отличного от меня.
Мне скажут-и это привело ко множеству ошибок не только теоретических, но и практических, политических ("суфражистки", уравнивание в правах женщины с мужчиной),-что женщина, будучи человеческим существом, не может быть "полностью отличной от меня". Но эта ошибка-следствие другой, более глубокой, состоящей в том, что идея правильного соотношения между абстрактным и конкретным не получила достаточного распространения. Попробуем обособить один из компонентов какого-либо предмета, например цвет. Подобная операция, то есть выделение какого-то одного компонента, на котором мы сосредоточиваем наше внимание, мысленно обособляя его от прочих, в неразрывной связи с которыми он существует, и называется "абстрагированием". Но, оторвав его от прочих компонентов, мы лишили его реальности, и не только потому, что он не может существовать обособленно цвет не существует в отрыве от определенного объема, на который он распространяется, но и потому, что его содержание как цвета будет меняться в зависимости от этого объема. А это и означает, что прочие компоненты в свою очередь воздействую! на него, придавая ему тот вид, в котором он существует. Следовательно, утверждать, что женщина такое же существо, как я, поскольку она способна реагировать на меня, значит быть далеким от реальности; это утверждение оставляет в стороне, не учитывает содержания ее реакций, то, как она реагирует.
Однажды, еще молодым, я возвращался на большом трансатлантическом лайнере из Буэнос-Айреса в Испанию. Среди моих попутчиц было несколько сеероамериканок в полном расцвете молодости и красоты. Хотя мое общение с ними было более чем далеко от интимного, я разговаривал с ними гак, как любой мужчина говорит с цветущей молодой женщиной. Одна из них чувствовала себя как бы несколько обиженной тем, что она-американка. По-видимому, ей казалось, что Линкольн приложил недостаточно усилий во время Гражданской войны, поскольку я, молодой испанец, все еще позволяю себе обращаться с ней как с женщиной. Американки были в то время так скромны, что верили, будто существует некое высшее состояние, чем быть "просто женщиной". И она сказала мне буквально следующее: "Я настаиваю, чтобы вы говорили со мной как с человеком". Мне оставалось лишь ответить: "Сеньора, я не знаю, кого именно вы называете "человеком". Для меня существуют только женщины и мужчины. А поскольку вы, к счастью, не мужчина, а женщина, и к тому же прекрасная, то я и обращаюсь к вам соответственно этому". В одном из "колледжей" бедняжка претерпела все тяготы бывшего тогда в моде рационалистического образования, а рационализм одна из форм интеллектуального ханжества, которое, рассуждая о какой-либо реальности, старается по возможности не учитывать ее в своих рассуждениях. Следует иметь в виду, что вид, а вид и есть конкретная реальность, всегда в обратном порядке воздействует на род и определяет его специфику.
То, что формы женского тела отличаются от мужского, недостаточно, чтобы увидеть в этом теле женщину. Более того, формальные различия и заставляют нас чаше всего ошибочно трактовать женское естество. И напротив, именно в тех частях женского тела, которые менее всего отличаются от нашего, и проявляется-в виде со-присутствия, о котором мы уже говорили,- женское начало. Факт удивительный, однако в конечном счете не более, чем появление Другого существа мужского пола.
Исходя из этого, мы окажемся гораздо ближе к истине, если взглянем на дело иначе: не из специфики женского облика выводим мы понятие о том странном и глубоко отличном от нашего мужского образа существования, который мы называем женским, а наоборот: все и каждая из частей женского тела приоткрывает нам, в виде со-присутствия, внутренний мир Ее, Женщины, и стоит нам воспринять эту скрытую, внутреннюю женственность, как она тут же пропитывает каждую клеточку тела, делая его женственным. Вывод может показаться парадоксальным, но, по-моему, он неоспорим: не тело женщины обнаруживает "женскую душу", а "душа" женщины заставляет нас воспринимать ее тело как женское.
Возникает вопрос: какие основные свойства приоткрываются нам с появлением женщины, свойства, составляющие для нас основу ее женственности и производящие парадоксальный эффект-лишь соприсутствуя, делать женское тело, каждую его частицу женственной? Здесь не хватит места описать их все, будет достаточно, если я остановлюсь хотя бы на трех.
Первое. Едва увидев женщину, мы понимаем, что перед нами существо, чей внутренний мир в противоположность нашему, мужскому, по природе своей исключительно расплывчатый, смутный, неясный. Забудем об отрицательном смысле, который обычно вкладывается в это понятие. Смутность, неясность не есть недостаток женщины так же, как нельзя считать недостатком мужчины то, что у него нет крыльев. Отнюдь:
ведь если и есть какой-то смысл в том, чтобы у мужчины выросли крылья, как у стервятника или ангела, то хотеть, чтобы женщина лишилась своей природной "неясности",--бессмысленно. Это значило бы лишить мужчину того удовольствия, которое он испытывает именно благодаря неясности, смутности женской природы. Мужчина, напротив, пронизан ясностью. Он ясен в каждом своем проявлении. Я имею в виду "субъективную ясность", а не объективно ясный взгляд на мир и род человеческий. И пусть даже все, что он думает,- чистейший вздор, но сам для себя он ясен. Поэтому и весь внутренний мир мужчины имеет строгие, точные очертания, он как бы составлен из углов и граней. По контрасту с этим женщина существует в мире вечных сумерек; она сама хорошенько не знает, чего ей хочется, что она будет делать, пожалеет ли о сделанном. В мире женщины нет дня и ночи: это мир сумеречный. Поэтому она всегда несет в себе тайну. И не потому, чтобы она не заявляла открыто, что она чувствует и что с ней происходит, а потому, что, как правило, она и не может сказать о своих чувствах и о том, что происходит с нею. Для нее самой это тайна. Все это придает женскому телу плавность очертаний, присущих ее душе и составляющих для нас самую суть женственности. По сравнению с резкой мужской угловатостью внутренний мир женщины-обтекаемый, плавный. Неясность, подобно облаку, тяготеет к округлым формам. Соответственно, линии женского тела извилисты, текучи; итальянцы называют это "morbidezza" (Мягкость, нежность (итал).)*. У Виктора Гюго, в "Эрнани", донья Соль произносит одну, бесконечно пленительно женскую фразу: "Негпа-ni, toi qui sais tout!" ( "Ты, всезнающий Эрнани!" (Фоани.). )** Под "знанием" донья Соль подразумевает здесь не осведомленность, не эрудицию; в этих ее словах-все устремление неясной женской души к мужественной ясности Эрнани как к истине в последней, высшей инстанции.
Второе. Действительно, внутренний мир, который мы обнаруживаем в женском теле и который называем "женским", с самого начала представляется нам формой существования низшей по сравнению с мужчиной. Это второй из важнейших моментов, связанных с появлением Ее. В такое время, как наше, когда, хотя и в меньшей степени, мы продолжаем ощущать тиранию мифа о "равенстве", когда мы повсюду сталкиваемся с маниакальной верой в то, что чем больше уравнено все кругом, тем лучше,-предыдущее высказывание вызовет раздражение у многих. Но раздражение-плохая гарантия правоты. В присутствии Женщины, мы, мужчины, мгновенно чувствуем, что перед нами создание, в общей иерархии человечества занимающее более низкую ступень. Нет другого существа, которое находилось бы в таком двойственном положении: одновременно было бы человеком, но в меньшей степени, чем мужчина. В этом и заключается ни с чем не сравнимая притягательность женщины для существа мужского пола. Уравнительная мания привела к тому, что в последнее время предпринимаются попытки свести к минимуму факт-один из основных фактов в устройстве и предназначении человечества-существования двух полов. Симона де Бовуар, известная писательница, живущая в Париже-столице графомании,-выпустила объемистую книгу под названием "Ее deuxieme sexe" (Второй пол (франц.).)*.
Этой сеньоре кажется абсолютно неприемлемым, что женщину воспринимают-и она сама воспринимает себя-только относительно мужчины, а следовательно, она не может найти точки опоры в самой себе, как это, по-видимому, происходит в случае с мужчиной. Госпожа Бовуар считает, что существовать "относительно другого"-несовместимо с идеей личности, основа которой-"свобода в самом себе". Но остается неясным, почему все-таки свободное существование и соотнесенность с другим человеческим существом так уж несовместимы. В конечном счете, соотнесенность мужчины с женщиной тоже далеко не мала. Но мужчина в наибольшей степени существует относительно своей профессии. Профессиональность-даже в самом примитивном существе мужского пола-пожалуй, самая характерная мужская черта, вплоть до того, что "ничегонеделание", отсутствие у мужчины какой-либо профессии воспринимается как феминизированность. Весьма пространная книга госпожи Бовуар, к счастью, оставляет путаное, неясное впечатление, что свидетельствует о природной неясности характера автора и убеждает нас в том, что перед нами истинно женственное существо. С другой стороны, проходящая через всю книгу мысль о том, что женщина в большей степени является личностью, когда, перестав обращать внимание на мужчин, целиком переключает его на книгу о "deuxieme sexe", кажется нам уже чем-то более серьезным, чем простая путаница.
Различие полов приводит к тому, что мужчины и женщины существуют в соотнесенности друг с другом, вплоть до того, что любое отклонение в соотнесенности с другим полом как у мужчины, так и у женщины нуждается в объяснении и обосновании. Но при всем том соотнесенность с другим полом, будучи основополагающей у обоих, для женщины имеет первостепенный характер, в то время как у мужчины она опосредована другими соотнесенностями. Учитывая все исключительные случаи, со множеством оговорок все же можно утверждать, что судьба женщины-"быть в поле зрения мужчины". Однако это определение не наносит никакого ущерба ее свободе. Будучи существом свободным, человек свободен перед лицом своей судьбы. Он может принять ее, или противиться ей, или, что то же, быть или не быть ею. Наша судьба-это не только то, чем мы были и что мы есть; начинаясь в прошлом, она свободно устремляется в будущее, проецируется на него. Этот фатализм прошлого-то, чем мы уже стали,-не сковывает наше будущее, не предопределяет то, чем мы еще не являемся. Наше будущее возникает из нашей свободы-неиссякаемого источника, берущего начало в самом себе. Но свобода предполагает, что человек строит планы на будущее, останавливаясь затем на каком-то одном из них; планы же эти могут создаваться лишь на основе прошлого-нашего и чужого, причем прошлое и служит материалом, вдохновляющим нас на выбор новых путей. Прошлое-наша судьба,-таким образом, влияет на нас не механически, взыскивая старые долги, а служит как бы аккумулятором нашего вдохновения. Прошлое-не архив, в дебрях которого мы безнадежно затеряны; напротив, оно ежесекундно вдохновляет нас свободно творить наше будущее. Поэтому древние были абсолютно правы, сказав: "Fata ducunt non trahunt", то есть: "Судьба направляет, не увлекает". Поскольку, какой бы беспредельной ни казалась наша свобода, и она имеет предел: мы никоим образом не можем прервать нашу связь с прошлым. И, пожалуй, наиболее явно эта неумолимо непрерывная связь обнаруживается тогда, когда составленные, выношенные нами планы на будущее сводятся к полному отрицанию прошлого. Здесь, как нигде, обнаруживается влияние прошлого, заставляющего нас делать нечто прямо противоположное тому, что мы делали прежде. Это и есть то, что еще со времен Гегеля называлось "диалектическим движением", при котором каждый новый шаг состоит лишь в механическом отрицании предыдущего. Безусловно, этот диалектический импульс-самая нелепая и глупая форма человеческого бытия, при которой наше жизненное поведение сводится к чисто физическому автоматизму. Один из примеров-то, что принято называть "современным искусством", чей творческий импульс состоит попросту в том, чтобы делать противоположное тому, что делало искусство всегда; поэтому оно и предлагает нам относиться как к искусству к тому, что, по сути своей, искусством не является.
Весь этот краткий экскурс в "философию" на тему о прошлом и будущем, о судьбе и свободе противоречит тенденциям некоторых современных "философов", призывающих женщину строить свое "бытие в будущем", отказавшись от того, чем она была всегда, то есть женщиной, и все это во имя свободы и идеи личности. Но ведь то, чем женщина была в прошлом, ее женское начало вовсе не обусловлено какой-то биологической предопределенностью или тем, что мужчина подавлял ее свободу и личность; женственность- результат свободных актов творчества, плодотворного вдохновения исходящего как от самой женщины, так и от мужчины. Подобно прочим внечеловеческим факторам, биологическая двойственность пола не является для человеческого существа фатально сковывающим его ограничением; напротив, это-повод для вдохновения. То, что мы называем "женственностью", не создано природой, а, подобно искусству, является вдохновенным творением истории. Поэтому так поверхностны, так малосодержательны те многие и многие страницы, которые госпожа Бовуар посвящает биологическому аспекту пола. Только пытаясь представить себе происхождение человека, мы неизбежно вынуждены обращаться к фактам эволюции, которыми располагает сегодня биология, не сомневаясь при этом, однако, что назавтра факты эти сменятся другими. Но с того самого мгновения, как человек стал человеком, он, а вместе с ним и мы вступаем в мир свободы и творчества. Наше исследование окажется гораздо более плодотворным, если мы будем рассматривать женщину не как зоологическую особь, а как литературный жанр или художественную традицию.
Итак, давайте по-прежнему, не краснея за свой "снобизм", невозмутимо называть женщину "слабым полом". Более того, акцентируем изначальное, основополагающее значение этого факта. Я уже говорил, что, помимо неясности, расплывчатости, вторым основным свойством женщины является ее низшее, сравнительно с мужчиной, положение в общечеловеческой иерархии. Это последнее определение лишь подводит к явлению, о котором идет речь, но само по себе оно неадекватно, поскольку предполагает сравнение с мужчиной, а любое сравнение, в сути своей, ничего не означает. Речь идет, таким образом, не о том, что, по сравнению с мужчиной, женщина обладает меньшей жизненной силой. И, соответственно, нет нужды говорить о "больше" и "меньше", поскольку первое, что бросается нам в глаза, когда мы видим женщину,-это ее слабость. Это настолько самоочевидно, что, говоря о женщине, мы обычно просто умалчиваем об этой стороне дела. И когда Аристотель называет женщину недужным мужчиной, очень маловероятно, что он имеет в виду ее периодические недомогания, а, прежде всего, исконно присущую ей слабость. Но называть это качество "болезнью", значило бы лишь усложнять метафору, предполагая сравнение со здоровым мужчиной.
На этой очевидной слабости и основывается более низкое положение женщины в жизненной иерархии. Но именно это-то более низкое положение и является причиной той особой ценности, какой обладает женщина в глазах мужчины. Поскольку именно благодаря ей женщина делает счастливыми нас и счастлива сама, счастлива ощущением своей слабости. На самом деле, лишь существо, стоящее ниже мужчины-а не его таланты, достижения и триумфы,-может помочь ему утвердиться в своей изначальности, в значимости своей личности. Ни один самый восторженный поклонник наших дарований не воодушевит и не укрепит нас так, как влюбленная в нас женщина. И все потому, что одна лишь женщина умеет и может по-настоящему любить, то есть растворяться в другом.
Третье. Неясность, расплывчатость женской природы связана с ее слабостью, и, в определенном смысле, слабость-ее причина; но слабость в свою очередь косвенно проявляется в третьем из основных свойств, о которых я обещал вам рассказать.
Женское "ego" настолько резко отличается от нашего мужского, что с самого начала эта разница бросается в глаза, обнаруживаясь в самом элементарном, а именно в том, что отношение женского "ego" к своему телу-совсем иное, чем у мужчины.
Я уже указывал на несообразность точки зрения Гуссерля, утверждавшего, что, воспринимая другого, мы отождествляем его тело со своим. Наше тело знакомо нам прежде всего изнутри, а тело другого человека-извне. Это-разнородные явления.
Слишком часто забывают о том, что женское тело наделено гораздо более живой внутренней чувствительностью, чем мужское, иными словами, наши внутрителесные органические ощущения -более смутные и как бы приглушенные по сравнению с женскими. Это различие, на мой взгляд, и есть почва для появления того полного тайны, изящества и восхитительного очарования, что зовется женственностью.
Сравнительная развитость органической чувствительности у женщины приводит к тому, что она ощущает свое тело в большей степени, чем мужчина свое. Мы, мужчины, обычно забываем о своем верном товарище-теле-и чувствуем его, лишь когда невыносимая боль или невыразимое наслаждение леденят его своим палящим дыханием. Нам кажется, что между нашим чисто психическим "я" и внешним миром нет посредника. У женщины, напротив, внимание постоянно приковано к ее живым, разнообразным внутренним ощущениям: она ежеминутно ощущает свое тело как посредника между собой и миром; она прикрывается им, как щитом, и рискует им, как заложником. Последствия ясны: психическая жизнь женщины более слита с ее телом, чем у мужчины; иначе говоря, душа ее имеет более телесный, плотский характер, но и, напротив, тело ее существует в более тесной и непрестанной связи с ее духом; иначе говоря, тело ее мучительно одухотворено. И действительно, степень взаимопроникновения телесного и духовного у женского существа намного выше, чем у мужского. У мужчины эти две стороны обычно не смешиваются; тело и душа мало что знают друг о друге и редко выступают заодно, гораздо чаще действуя как непримиримые враги.
В этих фактах,
я полагаю, и кроется причина извечно загадочного явления, которому на протяжении всей
истории человечества давались
лишь нелепые или поверхностные объяснения: я имею в виду неистребимую женскую наклонность к украшению своего тела, своей внешности.
С точки зрения моей концепции, это настолько же естественно, насколько и неизбежно.
Само ее физиологическое устройство
вырабатывает в женщине привычку заботиться, уделять внимание своему телу, которое становится для нее ближайшим предметом, находящимся в поле ее зрения. А поскольку культура Это не что иное, как вдумчивая сосредоточенность на том, к чему склонно наше внимание, то женщина создала великую культуру тела, исторически начавшуюся с украшений, затем прошедшую гигиеническую стадию и закончившуюся появлением куртуазности-гениального женского изобретения, по сути дела представляющего утонченную культуру жеста.
В результате постоянного внимания женщины к
своему телу оно предстает нам как бы насыщенным, исполненным души.
Отсюда и то впечатление слабого существа, какое она в нас вызывает. Поскольку в отличие
от прочной, основательной телесности душа-это что-то трепетное, душа-это что-то слабое.
Наконец, и эротическая привлекательность женщины в глазах мужчины объясняется не тем, что мы
желаем ее тело как таковое, как о том всегда твердили аскеты, совер-шенно не разбирающиеся
в подобных вещах; нет, мы желаем женщину, поскольку Ее тело есть душа.
Назад // Вперед
Сайт создан в системе
uCoz